Жан-Франсуа Колосимо: Франция без Charlie не имеет права на существование


фото: orthodoxie.com

Во Франции существует особый язык – язык карикатуры, появившийся в эпоху религиозных войн в XVI веке как средство очищения от религиозного насилия. Карикатура во Франции занимает примерно то же место, какое занимали политические анекдоты в советской действительности. Здесь много фрондерства.

Почему вся Франция вышла на демонстрацию и, не лукавя, сказала: "Je suis Charlie"? Насколько честны россияне, произнося те же слова? Зачем сегодня напоминать о восточных христианах, а католику из традиционной семьи переходить в православие. На эти и другие вопросы знает ответы эссеист, издатель, преподаватель Жан-Франсуа Колосимо.

Колосимо — автор книг и документальных фильмов на современные политические и религиозные темы. Несколько лет он являлся президентом Национального Центра Книги литературного отдела французского министерства культуры, куда был назначен бывшим президентом Николя Саркози. Сегодня Жан-Франсуа Колосимо преподает в Свято-Сергиевском богословском институте в Париже и возглавляет ведущее французское религиозное и философское издательство "Серф". 

- Приехав в Париж, я разговорилась с молодым арабом в магазине. Мне было интересно, как изменилась психологическая атмосфера после нападения на редакцию Charlie Hebdo. Он ответил: "Все точно так же, только полиции больше". Может быть, он просто не чувствует каких-то тонкостей?

- Нападению на Charlie Hebdo предшествовало несколько событий. В Тулузе Мухаммед Мера убил еврейских детей в школе. В Брюсселе джихаддист-француз Мехди Неммуш напал на Еврейский музей, где он расстрелял 4 человек. Но кое-кто сравнивает нападение на Charlie Hebdo с тем, что произошло 11 сентября в Нью-Йорке. Главная параллель в том, что в обоих случаях произошло покушение на национальный миф. В Америке был подорвана вера в миф, что в мире, охраняемом Богом, не могло произойти такого события.

Важно понять это измерение. Французы полностью идентифицируют себя со своей культурой, являющейся не только наследием Эпохи Просвещения и Вольтера, но восходящей к временам Рабле. Они очень привязаны к своей чисто французской манере смеяться надо всем, включая то, что может казаться свято, над тем, к чему, казалось бы, нельзя прикоснуться. И об этом можно говорить бесконечно. Во Франции существует особый язык – язык карикатуры, появившийся во времена религиозных войн в XVI веке и существовавший, как средство очищения от религиозного насилия. Карикатура во Франции занимает примерно такое же место, какое занимали политические анекдоты в советской действительности. Здесь много фрондерства.

Карикатура — коллективный образ повседневной жизни. Ставить под вопрос любую власть это не только возможность, но и личная обязанность каждого человека. Юмор делает возможным эту постоянную критику, не покушаясь на гражданский мир. Это означает, что никакая власть, какой бы она ни была — церковная, политическая или экономическая — не может считаться священной. Это и есть французский дух, на который напали, уничтожив всю редакцию Charlie Hebdo.

Если посмотреть на членов редколлегии, можно увидеть все элементы этого духа: антиклерикализм главного редактора Стефана Шарбонье, антимилитаризм Кабю, антипуританизм Жоржа Волински, антибуржуазность Бернара Мариса. Все они исходят из этой национальной традиции.

- Но тогда – что изменилось? Это можно как-то обозначить? Назвать?

- Последние 30 лет Франция пребывала в глубокой апатии, депрессии и кризисе веры в себя. Как часто происходит с людьми в таких случаях, французы забыли золотые страницы своей истории и сосредоточились на ее мрачных событиях: колонизации, коллаборации, ксенофобии и так далее. В нас укоренилось глубокое неуважение к себе, как к нации. Неожиданно это трагическое событие вызвало невероятную гордость от возможности быть французом. Дело в том, что Франция – страна прав человека. Мы думали, что во всем, что у нас не получается в жизни, виновата нация, виновато государство, виновата история, наш характер. И вдруг освободилось слово, и люди поняли, что чувство вины за прошлое не может быть причиной ничего не делать в настоящем . Напротив, наше наследие доказало, что оно может принести наилучшие ответы на те тяжелые вопросы, с которыми мы сегодня столкнулись.

А главное, перед нами стоял вопрос, на который ни правое, ни левое правительство не могли ответить уже 30 лет — что такое быть французом. И джихаддисты, убившие журналистов-карикатуристов, показали, что им совершенно ясно, что такое быть французом. Например, французский дух, это верить в Бога, но не верить в номенклатурное духовенство. Или, несмотря на то, что французы считают, что женщины и мужчины равны, они все-таки предпочитают, страстные отношения с женщинами интеллектуальным. И из-за того, что они так привязаны к демократии, они терпеть не могут олигархии. А власть имущие настолько сильны и имеют столько власти, сколько мы им позволяем. А если не позволяем, они становятся жалкими и смешными. Полученная травма переродилась в прилив энергии.

Французы сказали "Мы – Charlie", потому что у них появилось совершенно другое сознание. Журнал уже какое-то время не продавался, в нем было много дурновкусия. Но в этот момент мы действительно почувствовали себя Charlie Hebdo. И даже не потому, что осознавали, что не хотим жить в мире, где людей убивают. Это минимум. А потому что Франция без Charlie — это не Франция. Не та Франция, которая имеет право на существование. Франция всегда умела смеяться над своими проблемами. Когда революционеры вели на эшафот дипломата Людовика XVI графа де Вержена, он, выйдя из кареты, споткнулся о камень и произнес: "Дурная примета. Наверное, мне лучше вернуться домой". Вот пример французского духа.

Мы хотим быть такими, какими были раньше. Быть вместе в чем-то, что мы даже не можем определить, но что определяет нас, и в чем мы друг друга узнаем. И мы хотим вместе посмеяться над смертью, посмотреть на нее с пренебрежением. Конечно, это была невероятная трагедия, но она спровоцировала невероятное движение. Потом жизнь вернулась в свое русло, а политические силы стали произошедшее использовать в своих интересах. Но был момент, когда миллионы людей вышли на улицу и сказали: мы не боимся. Было объединившее всех чувство нации. И это стало главной новостью за последние 30 лет. Нам неважно вы белый, черный или араб, абсолютно безразлично, католик вы, еврей или мусульманин. Но если вы француз и чувствуете себя французом, сегодня ваше место на улице, в этой демонстрации, и поэтому вы – Charlie. По отношению к Charlie Hebdo это может казаться смешным и глупым. В свете трагедии можно счесть происходящее — эмоцией. Но суть куда глубже. И доказательством стало то, что мы смотрели, как в некоторых фундаменталистских мусульманских странах жгли французские флаги, но никто не сказал: нам не надо было рисовать карикатуры или выходить на улицы.

- Так бывает иногда в истории, что некое честное событие влечет за собой громадные последствия. И наоборот, мы видим, как важные вещи превращаются в ничто. Этот подъем духа, это самоосознание может сойти на нет? Или вы верите, что он перерастет во что-то более серьезное для французов?

- Представьте, старый человек лежит в госпитале, у него отовсюду торчат трубочки. Вдруг появляется какой-то импульс жизни, и врачи говорят, что это, может быть, последний вздох перед смертью. Но члены семьи верят: нет, он продолжает жить. История Франции это бесконечное умирание и возрождение.

- Интересно, что в Европе (в Америке тоже) выйти на демонстрацию – проявить единство духа. В России демонстранты считаются отщепенцами. Они вызывают недоверие как подозрительные личности. В чем разница?

- Обычно на демонстрацию выходит средний класс. Когда бедные устраивают революцию — это довольно обыденно. Выйти на интеллектуальную демонстрацию, когда весь мир на тебя смотрит, а ты противостоишь ему с маленькой группой единомышленников, — тоже довольно просто. Но чтобы на улицу вышло много народа, и все чувствовали, что не имеют права сидеть дома, нужен средний класс. Средний класс – герой демократии, потому что демократия лежит на его плечах. Это люди, которые получили не слишком серьезное образование, у них нет особо грандиозных идей, но они не понимают, как можно управлять государством хуже, чем они управляют своей судьбой, своей семьей, работой, жизнью. Это и есть гордость маленького человека. Даже если они о себе не очень высокого мнения, понятие о гордости у них есть, потому что она относится не к идеологии, и даже не к Церкви, и не от государства зависит, а только от их ежедневного старания сохранить человеческий облик. Эти люди так сильно хотят, чтобы жизнь была достойной, что они выходят на улицу, когда видят, что она становится недостойной. Потому что их жизнь очень зависит от ответственности, которую они почувствовали. Это чувство и выводит их на улицу. Для этого и нужен средний класс.

Проблема России в том, что в ней нет среднего класса. Из-за того, что так поздно отменили крепостное право, средний класс просто не успел возникнуть. Потом коммунизм уничтожил зарождающийся средний класс, но не стал создавать свой собственный. Наоборот, он подчеркивал разницу между людьми. Выживая, он задумал такую систему, где, в отсутствии рыночной экономики, возникали элиты. И даже диссиденты могут считаться одной из элит.

Тем не менее, у меня создается впечатление, что средний класс все же формируется. Русские участвовали в страшном эксперименте, и весь мир наблюдал за этим. Они были в совершенно безнадежной ситуации. Неудивительно, что они и чувствовали себя в безнадежной ситуации. Но с русскими всегда две вещи происходят одновременно: они не учатся на своих ошибках и, в то же время, очень быстро учатся. Как такое может быть?

- В продолжение обеих тем: про русских и про Charlie. Когда в Париже я разговариваю с христианами (католиками, православными – неважно), я вижу, что они совершенно искренне говорят Je suis Charlie и явно чувствуют нечто похожее на то, что вы сказали. Когда в России кто-то говорит из православных, что он – Charlie, я либо слышу интонационное "но", либо, говоря так, он явно бравирует, противопоставляя себя остальным.

- Ну, они – не французы. Это не их потеря, не их беда. Если бы русские были французами, а французы – русскими, нам легче было бы друг друга понять. Но культурная разница все-таки существует, и мы не можем ничего с этим поделать. Когда надо было найти повод для демонстрации, было сказано: мы выступаем за свободу самовыражения. Но эти слова по-разному понимаются в разных свободных странах мира. Например, американцы тоже уважают свободу самовыражения. И они тоже сказали: мы – Charlie, и все американские издания опубликовали фото своих журналистов с Charlie Hebdo в руках. Но в большей их части карикатуры оказались заштрихованы. Потому что свободу самовыражения они любят, но еще у них есть протестантская мораль, не позволяющая никого обидеть. Я думаю, что эта американская полумера может с легкостью перерасти в отказ от основных принципов. Репресии, которым подвергаются карикатуристы во многих странах с тоталитарным режимом, делают сегодня их борьбу за свободу выражения общечеловеческой. Не существует трех возможностей, вы либо на их стороне, либо на стороне их убийц.

Проблема заключается в границе, которую мы проводим между свободой и ограничением. Так как англосаксонская модель в мире является доминирующей, эта граница часто определяется морализмом. Во Франции очень сильна централизованная власть. И мы спокойно относимся к тому, что нам надо всегда иметь при себе удостоверения личности, но нам не нравится, чтобы на улицах стояли камеры, следящие за нашими действиями. Более того, так как мы живем в стране католической и латинской традиции, мы не считаем существование проституток и преступников в нашем обществе оскорблением нашего разума. А в Америке и Великобритании, странах с протестантской традицией, считается недостойным доказывать, что ты хороший гражданин и потому, что ты хороший гражданин, тебе не мешают камеры, но в результате, существование проституток и преступников считается скандальным, противоречащим с желанием олицетворять империю добра. Таким образом, легко представить себе, как наилучшие побуждения не противоречат появлению чудовищных злодейств, о чем, например, к сожалению, свидетельствуют в Америке периодические массовые убийства на университетских кампусах. Поэтому граница между свободой и ограничением не может быть нравоучительной, она должна быть рациональной. То есть способностью различать слово и дело, изображение и факт. Типично французский образ мышления выражается в том, что мы не должны путать картинку и реальность.

- Не смешивать картинку и реальность — что это значит?

- Есть момент, когда мы можем все сказать, все нарисовать, все представить. Это момент творчества. Я не потому на вас рисую карикатуру, что я хочу вас уничтожить. И не потому смеюсь над вами, что я вас ненавижу. Есть язык, который надо уважать именно за то, что он пытается выразить. Поэтому нельзя поставить на один уровень обиду, которую я вам наношу, когда я вас рисую, и обиду, которую я вам нанесу, если дам пощечину. Или если я попытаюсь вас убить. Нельзя путать карандаш с автоматом Калашникова. В каждой культуре, во французской в том числе, есть нечто вроде изгнания злых духов, осуществляющееся через искусство, литературу и карикатуру. Карикатура – это не призыв к ненависти, а, напротив, – изгнание духа ненависти. Ни в коем случае нельзя путать смех и обиду. Учиться жить вместе – означает не путать смех и обиду. Если я над вами талантливо смеюсь, а вы — цивилизованный человек, то вам остается только смеяться над собой вместе со мной.

И откуда эта мысль: если я смеюсь над чем-то в вас, над чем и вы тоже можете посмеяться, я вас обижаю, что-то глубинное затрагиваю? Наоборот, я вам помогаю преодолеть гордыню. Поэтому цивилизация карикатуры – это христианская цивилизация. Библейские пророки, например, Осия, становятся карикатурами на самих себя. Носят у себя на плечах какие-то штуки, чтобы показать, что они переносят божьи тяготы. Христа преследовали за то, что священники того времени считали, что Он богохульствовал. Первосвященники говорили ему: ты себя считаешь Сыном Божьим, а это богохульство. И воплощенный Господь принимал пощечины, избиения, его распяли, как разбойника. На кресте написано "Царь Иудейский", а царь всего существующего становится на кресте карикатурой на самого себя. На Страстной неделе мы поем абсолютно кощунственные слова: "Ты, сотворивший Небо и Землю, теперь висишь на куске дерева" (Днесь висит на древе, Иже на водах землю повесивый; венцем от терния облагается, Иже Ангелов Царь; в ложную багряницу облачается, одеваяй небо облаки; заушение прият, Иже во Иордане свободивый Адама; гвоздьми пригвоздися Жених Церковный; копием прободеся Сын Девы). Получается такая подмена мудрости безумием. Христианская цивилизация всегда это знала, всегда чувствовала это. И великий русский ученый Бахтин это описал. Карикатуристы могут смеяться над религией, но, в то же самое время, они могут быть ближе к Евангелию, чем ученые богословы, которые не понимают этого добровольного бездействия Господа. Кто поверит, что человек может потерять веру, если он увидит карикатуру? Кто поверит, что Господа может обидеть карикатура? Может наоборот, увидев карикатуру, Он сможет отдохнуть от всех идолопоклонников. Как можно всерьез думать, что христианин может быть обижен, после обиды, нанесенной Христу? Дело каждого христианина заниматься нехристианами, которых они обидели, а не своими собственными обидами. Это и есть самая простая евангельская истина.

- Вы, выходец из традиционной католической семьи, перешли в православие совершенно осознанно. Совершили бы вы сегодня этот шаг, зная о православии то, что вам довелось узнать?

Мой приход к православию был ни предательством моих корней, ни очарованностью обрядовой стороной православного мира . Меня интересовало в православии то, что перешло к нам от первого тысячелетия, от истоков. Непрерывность христианства осуществлялась для меня именно в православии. И к этому православию я привязан сегодня так же, как и тогда.

Что изменилось с тех пор это то, что православный мир не воспользовался падением Берлинской стены, но впал в регрессию из боязни современности. Лидеры православного мира никак не воспользовались тем богатым наследием православной мысли, которое русские в эмиграции создали, сохранили и развили. Они предпочли остаться в церкви, которая находится в осаде, разъедаема национализмом. Этим фактом они предают настоящее призвание Православия, которое заключается в том, чтобы нести весть о спасении конкретным людям в современном мире. Они путают консерватизм и традицию. В результате, живую традицию они превращают в мертвую. Более того, то, что они хотят сохранить, это какие-то особенности 19-го века, которые уже заключали в себе измену православию. Поэтому, не желая этого, я становлюсь противником скрытой секуляризации. Вечная историческая дилемма — кто прав? Солдаты, готовые умереть под пулями, потому что не хотят выпустить из рук флаг или трусы, бегущие с поля боя, уверяя, что они никогда не были солдатами? Я продолжаю думать, что правы те, кто умирает, держа в руках флаг. Поэтому православие было борьбой тогда и является борьбой сегодня. И всегда останется борьбой.

Православие — уникальное слово, которое несет в себе и непонимание, и, в то же время, фокус того, что оно означает. Оно всегда было сражением по одной простой причине: единственный синоним православия – это свобода. Свобода сынов божьих, божественная свобода. Сегодня из этой свободы пытаются строить тюрьму, потому что свобода пугает людей. Но боязнь свободы это даже не демонизм, а человеческая глупость. Я все также привязан к православию, потому что я жажду свободы. И то, что православные не могут жить на свободе, то, что они находятся в цепях, совершенно не отрицает того, что я говорю, напротив, подтверждает.

- Не могу, не имею права не спросить. В наши дни, когда уже почти нечего говорить о восточных христианах, по причине их исчезновения, вы пишите о них книгу "Лишние люди: проклятие восточных христиан" (Les hommes en trop: la malédiction des chrétiens d'Orient). Какой в ней смысл?

- Это был мой долг. Во время ее написания, я себя чувствовал, как античный автор хроники, который знал, что мир кончается, и надо было успеть его описать, пока он не кончился. Остались какие-то куски, фрагменты, и надо их удержать, донести и засвидетельствовать, потому что они могут совсем исчезнуть. Ассирийцы из Персии, которых мы называем сегодня несторианцами, не смогли жить в Римской империи и ушли в Азию. Оказывается, они довольно много миссионерствовали, перевели на язык сутра Евангелие, дошли до Тибета. Даже в Китае основали церкви в VII веке. Перевели христианство на язык Конфуция. А все, что от них осталось, — камни, руины.

В Китае, в горах есть стеллы, на них сохранились надписи, сделанные христианами. Поскольку я не мог писать хронику, я хотел создать нечто похожее на такую стеллу, которая осталась бы при дороге. И, может быть, через 2 тысячи лет люди прочтут ее, как надписи на тех стеллах. Сегодня мы не можем понять, как они жили, что они чувствовали и понимали, но нам в наследие остались их стеллы. Возможно, моя книга тоже останется кому-то в наследие.

- Я знаю, что вы посмотрели "Левиафана" и составили о нем свое мнение. Поделитесь?

- Как известно, Звягинцев прочел американский роман, и это его вдохновило. Конечно, он подал это очень по-русски. Понятно, что русский олигарх ничем не напоминает олигарха из Техаса. А русский архиепископ нисколько не похож на протестантского пастора. Но это детали. На самом деле, это фильм о том, как силы власти объединились против одного-единственного человека.

Русское в этом фильме то, как русские люди могут переживать трагедию. И на уровне трагедии фильм становится русским. Потому что если бы события происходили на американской земле, а персонажи были бы американцами, мы бы сразу сказали: это преувеличение. В России же все возможно. Но мы не можем остановиться на социологической интерпретации. Это упрощение считать, что фильм имеет отношение к Путину или к Российской Федерации. Он относится к русской литературе, потому что только русская литература объясняет нам, что плохое и хорошее находятся очень близко, и все может очень быстро меняться от лучшего к худшему. В мировой литературе все относительнее. Русская литература показывает нам свет и тень очень отчетливо. Если русским стыдно за этот фильм, это только потому, что они до сих пор не могут избавиться от своего советского сознания и потому, что они не понимают, как бесценно то, что русские могут принести миру, а это заключается в способности уметь показать, в каком состоянии находится человечество.

Я расцениваю "Левиафан" как знак возрождения русской культуры, о котором многие люди, даже не будучи русскими, мечтают. Звягинцев создал универсальное произведение искусства. И хорошо это или плохо, русская культура не существует за пределами этой общечеловеческой миссии.